Как посмела Мария, знавшая, какое отвращение доктор питает к Ларусселю, назначить ему свидание именно в тот час, когда он неизбежно должен был столкнуться нос к носу с этим человеком? Он дошел до того, что стал убеждать себя, будто она нарочно подстроила эту встречу, чтобы от него избавиться. После того как он неделю за неделей писал ей — и тут же рвал — самые яростные и самые безумные письма, он наконец отправил ей короткое и сухое послание, в котором сообщал, что поскольку она не могла решиться хотя бы один раз побыть дома днем, это, несомненно, означает, что чувствует она себя как нельзя лучше, а посему вовсе не нуждается в том, чтобы он впредь занимался ее лечением. Она прислала ему с обратной почтой четыре страницы извинений и протестов и уведомила, что послезавтра, то есть в воскресенье, будет ждать его целый день:
«…Господин Ларуссель поедет на бой быков, он знает, что я не большая охотница до подобных зрелищ. Приходите ко мне пить чай. Буду ждать Вас до половины шестого».
Никогда еще доктор не получал от нее менее выспренного письма, где к тому же не было ни слова о здоровье и о лечении. Он перечитал письмо несколько раз и то и дело ощупывал его в кармане, убежденный в том, что это свидание будет не таким, как другие, и что он сможет открыться ей в своей любви. Но поскольку сей ученый муж не раз уже замечал, что его предчувствия не сбываются, то упорно твердил себе: «Нет, нет, это не предчувствие, в моем ожидании нет ничего противного логике: я написал ей сердитое письмо, она ответила любезно, и теперь от меня зависит, чтобы разговор с самого начала принял более интимный, более доверительный оборот…
В экипаже, по пути из лаборатории в больницу, он рисовал себе предстоящее свидание, неустанно сочинял весь диалог. Доктор принадлежал к числу мечтателей, которые никогда не читают романов, ибо никакой чужой вымысел не может для них сравниться с их собственным, где они играют главную роль. Едва выписав рецепт какому-нибудь пациенту, еще у того на лестнице, он, как собака, отрывающая спрятанную кость, сразу же возвращался к своим фантазиям, хотя порой их стыдился, — этот робкий человек только в воображении наслаждался радостью покорять людей и вещи своей всемогущей воле. В мыслях своих доктор, в жизни столь щепетильный, не знал удержу, не останавливался перед самой ужасающей расправой — вплоть до истребления всей своей семьи ради того, чтобы начать новую жизнь.
Если в течение двух дней, еще отделявших его от свидания с Марией Кросс, доктору не пришлось подавлять в себе подобные мысли, то лишь потому, что в истории, придуманной им для собственного утешения, не обязательно было кого-то убивать, — надо было только порвать с женой, как делали у него на глазах столь многие из его собратьев, порвать без каких-либо иных оснований, кроме гнетущей скуки, которую он испытывал подле нее. В пятьдесят два года еще не поздно насладиться несколькими годами счастья, быть может, и отравленного угрызениями совести, — но почему тот, кто не изведал его совсем, должен сопротивляться хотя бы призрачной радости? Его присутствие отнюдь не делает счастливой его желчную супругу… А дочь, а сын? Он уже давно примирился с мыслью, что они его не любят. Нежность детей? После замужества Мадлены он узнал, чего она стоит. Что касается Раймона, то он не дает к себе подступиться, а значит, не заслуживает того, чтобы отец приносил себя ему в жертву.
* * *
Доктор чувствовал, что воображаемые картины, которыми он себя тешил, весьма не схожи с его обычными мечтаниями. Даже когда он, бывало, одним махом истреблял всю свою семью, он, несомненно, испытывал некоторый стыд, но никакого раскаяния, скорее сам себе казался смешным: то была пустая игра ума, которая не затрагивала глубин его существа. Нет, он никогда не думал, что способен быть чудовищем, и не считал себя отличным от других людей, каковые, по его мнению, все оказывались сумасшедшими, едва лишь оставались наедине с собой, вне контроля окружающих.
Но в течение двух суток, прожитых им в ожидании этого воскресенья, он чувствовал, что всей душой предался своей мечте и что мечта эта стала для него надеждой. Он слышал в сердце отзвук предстоящего разговора с Марией, — слышал так отчетливо, что не представлял себе, как между ними могут быть сказаны иные слова, кроме тех, что он придумал. Без конца шлифовал он свой сценарий, суть которого составлял следующий диалог:
— Мы оба находимся в глубоком тупике, Мария. Нам остается либо умереть, разбившись о стену, либо жить, начав все заново. Вы никогда никого не любившая, навряд ли сможете полюбить меня. Вам остается всецело ввериться мне — единственному человеку, способному за свою нежность ничего не требовать взамен.
В этом месте он как бы слышал протест Марии:
— Вы сошли с ума! А ваша жена, ваши дети?
— Я им не нужен. Заживо погребенный имеет право, если он еще в силах, поднять придавивший его камень. Вы не в состоянии измерить пустыню, отделяющую меня от моей жены, моей дочери, моего сына. Слова, которые я к ним обращаю, до них не доходят. Животные прогоняют от себя детей, когда те вырастают. А самцы чаще всего их вообще не узнают. Чувства, переживающие свою функцию, выдуманы человеком. Христос это знал, ибо требовал, чтобы его предпочли всем отцам и всем матерям, и осмелился гордиться тем, что пришел разлучить жену с мужем и детей с теми, кто произвел их на свет.
— Не равняйте себя с Богом.
— Разве я не являю для вас его подобие? Не мне ли вы обязаны потребностью в самосовершенствовании? (Тут доктор перебил себя: нет, нет, никакой метафизики!)
— А ваша практика, ваши больные? Репутация человека, творящего добро… Подумайте, какой скандал!
— Если бы я умер, им бы все равно пришлось обходиться без меня. Кто из нас незаменим? А ведь речь действительно идет о том, чтобы умереть, Мария, умереть для нынешней моей одинокой и трудной жизни и возродиться рядом с вами. У моей жены останется принадлежащее ей состояние. Я вполне сумею вас обеспечить: мне уже сейчас предлагают профессуру в Алжире и в Сантьяго… Детям я оставлю то, что мне удалось скопить по сегодняшний день…
На этом месте воображаемого разговора экипаж остановился у больницы. Доктор переступил ее порог с видом все еще отсутствующим, с глазами человека, освободившегося от чар, о которых он даже не знал. Покончив с делами, он опять с какой-то затаенной жадностью предался своим мечтам, повторяя про себя: «Я сошел с ума, и все же…» Он знал кое-кого из коллег, кому удалось воплотить в действительность этот прекрасный сон. Правда, если их беспорядочная жизнь заранее подготовила общественное мнение к такому скандалу, то про доктора Куррежа весь город в один голос твердил, что это святой. Ну и что? Именно потому, что он не по праву присвоил себе эту репутацию, каким облегчением будет сбросить с себя ее бремя, им не заслуженное. Ах! Наконец-то почувствовать людское презрение к себе! Да, он найдет для Марии Кросс и другие слова, кроме наставлений к добру и поучительных советов, он поведет себя, как мужчина, который любит женщину и завоевывает ее силой.
* * *
Наконец занялась заря этого воскресенья. В такие дни доктор имел обыкновение делать только самые неотложные визиты, не заезжая в свой кабинет в городе, где он принимал всего три раза в неделю и где всегда было полно больных. Он терпеть не мог эту комнату на первом этаже дома, целиком занятого всякими конторами, он не в состоянии, говорил доктор, прочесть или написать там хотя бы строчку. Подобно тому как в Лурде находит себе место и самое жалкое ex voto,[12] так и все, чем одаривали доктора его признательные пациенты, было собрано в этих четырех стенах. Ненавидевший вначале все эти бронзовые статуэтки, австрийскую терракоту, амурчиков из прессованной мраморной крошки, все эти бисквиты, барометры-календари, он в конце концов стал находить своеобразный вкус в своей ужасающей коллекции и даже радовался, когда получал какое-нибудь особенно безобразное «произведение искусства». «Только ничего старинного!» — советовали друг другу его пациенты, озабоченные тем, чтобы доставить доктору удовольствие.
В то воскресенье, когда доктор ждал свидания с Марией Кросс, надеясь, что оно перевернет его жизнь, он дал согласие в три часа дня принять у себя в городском кабинете одного делового человека, неврастеника, который в течение всей недели не мог урвать и часа свободного. Доктор согласился: так он сможет выйти из дому сразу после обеда и еще какое-то время до вожделенной и страшной минуты побыть наедине с собой. Он не велел закладывать экипаж и не пытался сесть в переполненный трамвай; люди гроздьями висели на подножках — на этот день был назначен матч регби и первая в году коррида. Фамилии Альгабено и Фуэнтес броско красовались на желтых и красных афишах. Хотя бой быков начинался только в четыре часа, толпа, заполонившая безглазые улицы — в воскресенье магазины закрыты — устремлялась к арене. Молодые люди в канотье с яркими лентами или в шляпах из светло-серого фетра, почитаемых ими за испанские, весело смеялись, окутанные клубами дыма от дешевых сигарет. Из кафе выплескивался на дорогу свежий запах абсента. Доктор не помнил, чтобы ему когда-нибудь доводилось вот так брести среди толпы с единственной целью убить время, остававшееся у него до определенного часа. Какой странной казалась праздность этому сверхзанятому человеку! Он, не умеющий бездельничать, теперь пытался думать о начатом опыте, но видел перед собой только Марию Кросс, лежащую на кушетке с книжкой.